Неточные совпадения
Милон. Душа благородная!.. Нет… не могу скрывать более моего сердечного чувства… Нет. Добродетель твоя извлекает силою своею
все таинство души моей. Если мое
сердце добродетельно, если стоит оно быть счастливо,
от тебя зависит сделать его счастье. Я полагаю его в том, чтоб иметь женою любезную племянницу вашу. Взаимная наша склонность…
Стародум(c нежнейшею горячностию). И мое восхищается, видя твою чувствительность.
От тебя зависит твое счастье. Бог дал тебе
все приятности твоего пола. Вижу в тебе
сердце честного человека. Ты, мой сердечный друг, ты соединяешь в себе обоих полов совершенства. Ласкаюсь, что горячность моя меня не обманывает, что добродетель…
Стародум(приметя
всех смятение). Что это значит? (К Софье.) Софьюшка, друг мой, и ты мне кажешься в смущении? Неужель мое намерение тебя огорчило? Я заступаю место отца твоего. Поверь мне, что я знаю его права. Они нейдут далее, как отвращать несчастную склонность дочери, а выбор достойного человека зависит совершенно
от ее
сердца. Будь спокойна, друг мой! Твой муж, тебя достойный, кто б он ни был, будет иметь во мне истинного друга. Поди за кого хочешь.
Когда прошение было прочитано и закрестовано, то у
всех словно отлегло
от сердца. Запаковали бумагу в конверт, запечатали и сдали на почту.
— Проповедник, — говорил он, — обязан иметь
сердце сокрушенно и, следственно, главу слегка наклоненную набок. Глас не лаятельный, но томный, как бы воздыхающий. Руками не неистовствовать, но, утвердив первоначально правую руку близ
сердца (сего истинного источника
всех воздыханий), постепенно оную отодвигать в пространство, а потом вспять к тому же источнику обращать. В патетических местах не выкрикивать и ненужных слов
от себя не сочинять, но токмо воздыхать громчае.
— По делом за то, что
всё это было притворство, потому что это
всё выдуманное, а не
от сердца. Какое мне дело было до чужого человека? И вот вышло, что я причиной ссоры и что я делала то, чего меня никто не просил. Оттого что
всё притворство! притворство! притворство!…
Она вспоминала не одну себя, но
всех женщин, близких и знакомых ей; она вспомнила о них в то единственное торжественное для них время, когда они, так же как Кити, стояли под венцом с любовью, надеждой и страхом в
сердце, отрекаясь
от прошедшего и вступая в таинственное будущее.
Есть люди, которые, встречая своего счастливого в чем бы то ни было соперника, готовы сейчас же отвернуться
от всего хорошего, что есть в нем, и видеть в нем одно дурное; есть люди, которые, напротив, более
всего желают найти в этом счастливом сопернике те качества, которыми он победил их, и ищут в нем со щемящею болью в
сердце одного хорошего.
То, что он теперь, искупив пред мужем свою вину, должен был отказаться
от нее и никогда не становиться впредь между ею с ее раскаянием и ее мужем, было твердо решено в его
сердце; но он не мог вырвать из своего
сердца сожаления о потере ее любви, не мог стереть в воспоминании те минуты счастия, которые он знал с ней, которые так мало ценимы им были тогда и которые во
всей своей прелести преследовали его теперь.
Одно — вне ее присутствия, с доктором, курившим одну толстую папироску за другою и тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и другое настроение — в ее присутствии, у ее изголовья, где
сердце хотело разорваться и
всё не разрывалось
от сострадания, и он не переставая молился Богу.
Косые лучи солнца были еще жарки; платье, насквозь промокшее
от пота, липло к телу; левый сапог, полный воды, был тяжел и чмокал; по испачканному пороховым осадком лицу каплями скатывался пот; во рту была горечь, в носу запах пороха и ржавчины, в ушах неперестающее чмоканье бекасов; до стволов нельзя было дотронуться, так они разгорелись;
сердце стучало быстро и коротко; руки тряслись
от волнения, и усталые ноги спотыкались и переплетались по кочкам и трясине; но он
всё ходил и стрелял.
И он понял
всё, что за обедом доказывал Песцов о свободе женщин, только, тем, что видел в
сердце Кити страх девства униженья, и, любя ее, он почувствовал этот страх и униженье и сразу отрекся
от своих доводов.
Слово талант, под которым они разумели прирожденную, почти физическую способность, независимую
от ума и
сердца, и которым они хотели назвать
всё, что переживаемо было художником, особенно часто встречалось в их разговоре, так как оно им было необходимо, для того чтобы называть то, о чем они не имели никакого понятия, но хотели говорить.
Но после этого часа прошел еще час, два, три,
все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения, и положение было
все то же; и он
всё терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что
сердце его вот-вот сейчас разорвется
от сострадания.
Гриша плакал, говоря, что и Николинька свистал, но что вот его не наказали и что он не
от пирога плачет, — ему
всё равно, — но о том, что с ним несправедливы. Это было слишком уже грустно, и Дарья Александровна решилась, переговорив с Англичанкой, простить Гришу и пошла к ней. Но тут, проходя чрез залу, она увидала сцену, наполнившую такою радостью ее
сердце, что слезы выступили ей на глаза, и она сама простила преступника.
Он изучал
все живые струны
сердца человеческого, как изучают жилы трупа, но никогда не умел он воспользоваться своим знанием; так иногда отличный анатомик не умеет вылечить
от лихорадки!
Ее
сердце сильно билось, руки были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала
от меня, чтоб я ей во
всем признался, говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что хочет единственно моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями и прочее.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево
от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо
всех прежде проеханных им мест, которые
все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
— Я начинаю думать, Платон, что путешествие может, точно, расшевелить тебя. У тебя душевная спячка. Ты просто заснул, и заснул не
от пресыщения или усталости, но
от недостатка живых впечатлений и ощущений. Вот я совершенно напротив. Я бы очень желал не так живо чувствовать и не так близко принимать к
сердцу все, что ни случается.
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та,
от которой он хранит
Письмо, где
сердце говорит,
Где
всё наруже,
всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для
сердца дев)
Он пропускает, покраснев,
Уединясь
от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет в рассеянье свою.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь
от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска на лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота. Уши горели, по
всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги на ногу и не трогался с места.
Амалия Ивановна тоже вдруг приобрела почему-то необыкновенное значение и необыкновенное уважение
от Катерины Ивановны, единственно потому, может быть, что затеялись эти поминки и что Амалия Ивановна
всем сердцем решилась участвовать во
всех хлопотах: она взялась накрыть стол, доставить белье, посуду и проч. и приготовить на своей кухне кушанье.
— Бросила! — с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы разом отошло у него
от сердца, и, может быть, не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это было избавление
от другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы он и сам не мог во
всей силе определить.
Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на
сердце его, нарывавший
весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь
от этих чар,
от колдовства, обаяния,
от наваждения!
Петр Петрович несколько секунд смотрел на него с бледным и искривленным
от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто-нибудь уносил на кого в своем
сердце столько злобной ненависти, как этот человек на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во
всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он
все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних дам, даже «весьма и весьма» поправимое.
Дико́й. Ишь ты, замочило
всего. (Кулигину.) Отстань ты
от меня! Отстань! (С
сердцем.) Глупый человек!
Друг. Нельзя ли для прогулок
Подальше выбрать закоулок?
А ты, сударыня, чуть из постели прыг,
С мужчиной! с молодым! — Занятье для девицы!
Всю ночь читает небылицы,
И вот плоды
от этих книг!
А
всё Кузнецкий мост, и вечные французы,
Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:
Губители карманов и
сердец!
Когда избавит нас творец
От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок!
И книжных и бисквитных лавок...
— Да, — повторила Катя, и в этот раз он ее понял. Он схватил ее большие прекрасные руки и, задыхаясь
от восторга, прижал их к своему
сердцу. Он едва стоял на ногах и только твердил: «Катя, Катя…», а она как-то невинно заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени, замирая
весь от благодарности и
от стыда, может быть счастлив на земле человек.
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни,
от которых замирает
сердце и
все в жизни кажется рыдающим.
— Представьте себе, — слышал Клим голос, пьяный
от возбуждения, — представьте, что из сотни миллионов мозгов и
сердец русских десять, ну, пять! — будут работать со
всей мощью энергии, в них заключенной?
И целый день, и
все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготней: то пыткой, то живой радостью за ребенка, то страхом, что он упадет и расшибет нос, то умилением
от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось
сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно.
Тут
вся их жизнь и наука, тут
все их скорби и радости: оттого они и гонят
от себя всякую другую заботу и печаль и не знают других радостей; жизнь их кишела исключительно этими коренными и неизбежными событиями, которые и задавали бесконечную пищу их уму и
сердцу.
— Вот что, Ольга, я думаю, — сказал он, — у меня
все это время так напугано воображение этими ужасами за тебя, так истерзан ум заботами,
сердце наболело то
от сбывающихся, то
от пропадающих надежд,
от ожиданий, что
весь организм мой потрясен: он немеет, требует хоть временного успокоения…
Так разыгралась роль его в обществе. Лениво махнул он рукой на
все юношеские обманувшие его или обманутые им надежды,
все нежно-грустные, светлые воспоминания,
от которых у иных и под старость бьется
сердце.
Дети ее пристроились, то есть Ванюша кончил курс наук и поступил на службу; Машенька вышла замуж за смотрителя какого-то казенного дома, а Андрюшу выпросили на воспитание Штольц и жена и считают его членом своего семейства. Агафья Матвеевна никогда не равняла и не смешивала участи Андрюши с судьбою первых детей своих, хотя в
сердце своем, может быть бессознательно, и давала им
всем равное место. Но воспитание, образ жизни, будущую жизнь Андрюши она отделяла целой бездной
от жизни Ванюши и Машеньки.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь
сердце у него замрет и обольется кровью
от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять
все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если
от этой любви оставалось праздное время и праздное место в
сердце, если вопросы ее не
все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в
сердце, отрезвляло ее
от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда
все предметы кажутся в сером цвете.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал
от няни, осматривал
всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим
сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то
все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
— Вы не будете замечать их, — шептал он, — вы будете только наслаждаться, не оторвете вашей мечты
от него, не сладите с
сердцем, вам
все будет чудиться, чего с вами никогда не было.
Уныние поглотило его: у него на
сердце стояли слезы. Он в эту минуту непритворно готов был бросить
все, уйти в пустыню, надеть изношенное платье, есть одно блюдо, как Кирилов, завеситься
от жизни, как Софья, и мазать, мазать до упаду, переделать Софью в блудницу.
— Знаю, не говорите — не
от сердца, а по привычке. Она старуха хоть куда: лучше их
всех тут, бойкая, с характером, и был когда-то здравый смысл в голове. Теперь уж, я думаю, мозги-то размягчились!
Он забыл только, что
вся ее просьба к нему была — ничего этого не делать, не показывать и что ей ничего
от него не нужно. А ему
все казалось, что если б она узнала его, то сама избрала бы его в руководители не только ума и совести, но даже
сердца.
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на
все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось
сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели
от напрасно потерянной минуты или
от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?
И в то же время, среди этой борьбы,
сердце у него замирало
от предчувствия страсти: он вздрагивал
от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и
все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душе, каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле,
все это былие, которым поросло его существование.
У Райского болела душа пуще
всех прежних его мук.
Сердце замирало
от ужаса и за бабушку, и за бедную, трепетную, одинокую и недоступную для утешения Веру.
— Да, упасть в обморок не
от того,
от чего вы упали, а
от того, что осмелились распоряжаться вашим
сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали
весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
Райский обещал
все и с тяжелым
сердцем отвернулся
от него, посоветовав ему пока отдохнуть, погостить зимние каникулы у Тушина.
Он смотрит, ищет, освещает темные места своего идеала, пытает собственный ум, совесть,
сердце, требуя опыта, наставления, — чего хотел и просит
от нее, чего недостает для полной гармонии красоты? Прислушивался к своей жизни, припоминал
все, что оскорбляло его в его прежних, несостоявшихся идеалах.
— Ничего я не помню и не знаю, но только что-то осталось
от вашего лица у меня в
сердце на
всю жизнь, и, кроме того, осталось знание, что вы моя мать.